Но приманка слишком сильна, и положение Фиеско слишком соблазнительно для того, чтоб им не воспользоваться. Второй монолог уже наполнен такими изворотами, такими софизмами, которые кажутся неотразимыми для Фиеско… А главное – близость власти так отуманивает и разгорячает его, что он не может долее воздержаться, и цель общая исчезает для него пред целью личною. Последняя душевная борьба, предшествующая решению, превосходно выражена у Шиллера и довольно близко передана г. Гербелем. Мы приведем и эту страницу. Заметим только, что напрасно г. Гербель в нескольких местах выкинул слова Furst и fursterlich, которые Фиеско много раз повторяет в этом монологе, как бы желая натешиться ими и приучить к ним слух свой.
...«Фиеско (в своей зале, у окна; светает). Что бы это значило? Луна потухла; утро встает, все в огне, из моря. Дикие мечты прогнали мой сон. Все существо мое судорожно ухватилось за одно ощущенье. Мне надо воздуху. (Отворяет стеклянную дверь. Город и море окрашены утреннею зарею. Фиеско ходит большими шагами по комнате.) Я величайший человек в Генуе! И не должны ли низшие души собраться около высшей? Но я отдаляюсь от добродетели. (Останавливается.) Добродетель? Но избранная голова имеет иные искушения, чем обыкновенная; неужели ж ей делить с ней и добродетель? Разве панцирь, облекающий тощее тело пигмея, может быть впору великану? (Солнце восходит над Генуею.) Этот величавый город (кидается к дверям с отверстыми объятиями) – мой!.. И сиять над ним, подобно царственному дню, заботиться о нем с мощью монарха, все кипучие страсти, все несытые желанья потопить в этом бездонном океане? Да, если остроумие обманщика и не может облагородить обмана, – по крайней мере цена облагораживает обманщика. Подло вытащить кошелек из кармана, дерзко надуть на миллион, но невыразимо велико похитить власть. Стыд уменьшается с возрастанием преступления. (Молчание. Потом значительно.) Повиноваться? – повелевать? – ужасная, бездонная пропасть! Бросьте в нее все, что только человек имеет драгоценного: ваши победы, завоеватели, художники, – ваши бессмертные созданья, ваше сластолюбие, эпикурейцы, и острова, – вы, мореходы! Повиноваться и повелевать: быть и не быть! Разве тот, кто перенесется через страшную пропасть между последним серафимом и Бесконечным, измерит этот полет? (Торжественно.) Стоять на той ужасной, неизмеримой высоте! смотреть на кружащийся внизу водоворот человечества, где колесо слепой обманщицы коварно вертит судьбами! первому припадать устами к кубку радости! управлять неукротимыми страстями народа, как бешеными конями мягкою игрою поводьев! Одним — одним дуновением превращать в прах зазнавшуюся гордость вассала! вызывать к жизни творческим жезлом грезы своей горячки! О, эта картина возносит дух выше его пределов! Одна минута владычества поглотила мозг всего существования. Не шум жизни, а ее содержание определяет ей цену. Раздели гром на простые звуки, и ты станешь убаюкивать ими детей; но соедини их в один внезапный удар – и царственный звук потрясет вечное небо. Я решился. (Ходит величественно взад и вперед.)»
Таков Фиеско, являющийся для всех освободителем Генуи. Но не таков Веррина. Он состарился в республиканских убеждениях, они вошли в плоть и кровь его; он ненавидит не Дориев, не людей, стоящих выше его, – он возмущается против целого порядка вещей, в которых возможно неправое преобладание одних над другими. Толчок его гневу дает поступок Джианеттино Дория с его дочерью; но это только повод, это искра, попадающая в порох. В собственном оскорблении он видит возможность оскорбления целой Генуи, беззащитность невинности и слабости от насилия власти… Он горько укоряет себя, что до сих пор терпел, и признает домашнее несчастье справедливой карой за свою бездеятельность. «Поделом тебе, трус Веррина, – говорит он. – Когда негодяй вторгался во святилище законов, так этого тебе было мало; надо было, чтоб он вторгнулся во святилище твоей крови!..» И вслед затем весь его частный гнев переносится в сферу дела общего: он проклинает свою дочь, в присутствии своих друзей, – чтоб она мучилась и терзалась до тех пор, пока не погибнет герцог Дория, ее обольститель. «Она будет для меня залогом твоего мщенья тирану», – говорит он, обращаясь к жениху своей дочери. «Этой драгоценной нитью я связываю мои, и твои, и ваши обязанности», – прибавляет он, обращаясь ко всем друзьям своим. Но не нужно думать, что личный гнев и мщение им руководят; он идет на Дория, но это потому, что именно Дория покамест представляет собою в Генуе неправую власть. Как скоро он замечает, что Фиеско, освободитель Генуи, сам стремится к власти, – он идет и против Фиеско. Зорко подмечает он его стремление в самом зародыше, и кровавое решение уже готово в душе мрачного, непреклонного республиканца. Ему нет дела до того, что Фиеско, может быть (как сам по крайней мере обещается), не станет угнетать Геную подобно Дориям, а будет о ней заботиться с герцогским величием и милостью… Веррина не разбирает, каков будет герцог Генуи; он не хочет никакого, и тем более не хочет Фиеско. «Заметил ли ты вчера, – говорит он Бургоньино, – как Фиеско всматривался в наше изумление?.. Человек, чья улыбка обманула всю Италию, станет ли терпеть себе равных в Генуе?.. Фиеско свергнет тирана – это верно; Фиеско сам будет опаснейшим тираном Генуи – это еще вернее». И следствием этих, глубоко верных соображений является у Веррины приговор: «Фиеско должен умереть!»
И Веррина свято исполнил свое намерение. Раз только, перед исполнением своего намерения, он смягчился и даже как будто готов был поколебаться. Он вошел в рассуждения с Фиеско и даже принялся упрашивать его, чтоб тот отказался от власти. Разумеется, он должен был знать, что это бесполезно, что если бы Фиеско и сказал ему: да, то не в силах был бы исполнить своего слова. Но старику извинительно было сделать подобную, во всяком другом положении несколько малодушную просьбу, потому что вслед за тем у него готовилась и казнь Фиеско: просьба эта была чем-то вроде исповеди, вроде очищения совести перед смертью… Последний разговор его с Фиеско полон такой энергии, какую редко представляют драматические пьесы. К сожалению, в переводе г. Гербеля и здесь есть несколько смягчений и пропусков. Зачем, например, пропущено это характеристическое рассуждение Веррины, когда он отвечает на обещания Фиеско употребить герцогскую власть для благоденствия граждан Генуи: «Моему согражданину я еще позволил бы сделать мне добро: ему надеюсь я отблагодарить тем же. Но дар герцога – это милость, а милости я принимаю только от бога…» Подобный ответ в своей резкости весьма рельефно рисует нам закаленную в республиканстве натуру старого Веррины.